Владимир Казаков - Время в долг
Терещенко занимал привычное место в президиуме, сидел с таким видом, будто отбывал очередную повинность. Даже зевнул несколько раз. Но вскоре он уловил, что настроение людей в зале меняется, и стал внимательно слушать Аракеляна. И подивился. Парторг, видимо, забыл, что его переизбрание зависит от сидящих перед ним, и явно вызывал их недовольство.
Когда он зло зацепил инженера эскадрильи за его любовь к шушуканью в кулуарах, тот так закрутился, что сдвинул с места массивное кресло.
– А зачем? – спрашивал Аракелян. – Ведь все радикальные решения, широта взглядов, острый анализ умного человека так и остаются за углом или рассеиваются с папиросным дымом. А вы скажите здесь. Нам! Может быть, ваши мысли превратятся в дела и поступки. Я уже говорил с вами по этому поводу, но вы закрылись ладошкой: «Я человек маленький!» Будем говорить прямо: вы большой инженер и крошечный партиец. У вас отсутствует чувство гражданского мужества…
«Инженер не простит!» – думал Терещенко, поглаживая холодные бока графина. Он даже попробовал смотреть на инженера через стеклянную пробку.
Аракелян уже называл фамилию другого, третьего, четвертого. В зале настороженная тишина. Редко приходится слышать в докладах фамилии, если речь идет о чем-то негативном. Длинны списки только «хороших». Психология человека такова, что, если его заденут больно, он вряд ли будет молчать. И Аракелян немного сгущал краски, заранее представляя, кто и как будет оправдываться или наступать. Он преднамеренно часть их удара брал на себя, зная, что не безгрешен, зная, что запальчивость пройдет и будут приводиться конкретные примеры, поступать предложения, что выступающие заденут других и невольно вытянут на трибуну, с которой нельзя соврать и трудно увернуться перед лицом сотен знающих компетентных людей.
– На совместном заседании парткома и месткома профсоюза разбиралось несколько заявлений уволенных коммунистов. Всех их причесал под одну гребенку начальник ремонтных мастерских. Но мы поправили администрацию и из четверых троих восстановили на работе. Но почему к их просьбе, к их судьбе остались глухи коммунисты цеховых организаций? Их радовал уход товарищей из коллектива? Нет, конечно. Просто прятали по карманам свое мнение и робко, втихомолку ругали некоего «всесильного» руководителя, вместо того чтобы всегда и открыто восставать против самодурства, грубости, головотяпства и разгильдяйства во всех их проявлениях…
– Кишка тонка! – донеслось из зала.
– Тонка? Тогда положи партбилет и скажи честно: «Я трус! Мне не место в ваших рядах».
Выпуклые глаза Терещенко уперлись в парторга: приведенные факты рикошетили в командование отряда. И в него лично. Разговор с Романовским проходил с глазу на глаз, но ведь только вчера он опять не сдержался, наорал при людях на инженера спецприменения и довел шестидесятилетнего старика до слез. Сегодня утром выгнал из кабинета женщину-экономиста, порвав в клочки ведомость на премиальные, которую она делала несколько дней.
На стол президиума уже сыпались записки с вопросами и фамилиями желающих выступить в прениях.
Аракелян закончил доклад, ответил на несколько вопросов, и председатель объявил перерыв.
По своему обыкновению, Терещенко ходил по коридору, курил, прислушивался к разговорам, примыкал к группам и сам завязывал беседы на отвлекающие темы. Он мог рассказать и анекдот «со смаком», вышутить незадачливого соседа, перепутавшего двери и с порога потребовавшего рассола у его жены. Авиаторы любят простоту в обращении. Но Терещенко не забывал в удобный момент пустить «поросенка» в «огород» Аракеляна. Посмеявшись своему же анекдоту, он восклицал:
– Накурили, черти! Тумана напустили, как парторг в своей речи!
Или:
– Продрали тебя, инженер, аж мне жарко. Не вешай носа! Кто-то что-то, а ветер уносит…
После перерыва собрание сразу «повысило голос». Стучал ладонью по козырьку трибуны начальник мастерских, доказывая, что в Аэрофлоте имеется устав, посерьезнее военного, утверждающий единоначалие в самом крепком смысле слова. Поздно воспитывать усатых младенцев, им нужно жать карман, а не гладить по лысым макушкам. Маленькую бы безработицу устроить, вот тогда бы отсеялся мусор.
Отвечающего на его выступление седоватого техника Иванова пришлось лишить слова. Он немного заикался, в запале не смог четко выразиться и ткнул в сторону оппонента кукиш, присовокупив к нему непечатное словцо.
Первый раз за несколько лет выступил и раскритикованый Аракеляном инженер эскадрильи. Он говорил не торопясь, интересно, логично доказывая, почему работу парткома нужно считать удовлетворительной, и не больше. Ему продлили регламент, и он заставил не раз покраснеть Аракеляна, поерзать на стуле Терещенко, вызвал много реплик с мест и под громкие аплодисменты удалился чинно, плюхнулся в свое кресло, обтирая носовым платком полное, довольное лицо.
Речь инженера угомонила горячие головы, и прения вошли в спокойное русло. Меньше стало голословных обвинений, обнажались скрытые пружины, сбивающие ритм работы отряда.
И почти все в выступлениях осуждали методы руководства администрации.
– Кто тут отчитывается, партком или штаб? – повернулся Терещенко к Аракеляну. – Вам не кажется, что обсуждают действия командира? Примите меры.
– А вы уверены в безгрешности коммунистов штаба? Или вы сам не член парткома?
Терещенко пожевал нижнюю губу и отвернулся.
Два часа люди высказывали наболевшее, признали работу парткома удовлетворительной и без перерыва приступили к выдвижению кандидатур в новый состав.
Зачитали фамилию Терещенко.
В зале тихо.
– Есть отводы?
Привстал и снова сел Романовский. Несколько голов повернулось в его сторону, посмотрели и отвели глаза.
…Романовский вспомнил, как юношей в белорусском лесу полз навстречу пуле немецкого снайпера, зная, что его желтый кожух на снегу – отличная мишень. Знал, что каждую секунду может быть убит, и все-таки полз, полз, чтобы, выстрелив, враг обнаружил себя… А тут ведь не враг – сидящий в президиуме Терещенко – просто недалекий человек, карьерист. И не убьют тебя, если встанешь и скажешь правду, всенародно скажешь то, о чем давно и с болью думаешь. Почему же так трудно подняться? Не потому ли, что боишься, как бы твои слова не посчитали личной местью? Почему, безмолвно потупясь, сидят рядом обстрелянные фронтовики, не раз убегавшие недолеченными из госпиталей снова туда, где шел бой? Неужели за Родину в общем смысле легче драться, чем за себя, за небольшую группу товарищей? Что за чертовщина, когда и где ослабели наши души, не тогда ли, когда распались отряды, роты, полки, и емким словом «коллектив» начали, как щитом, прикрываться терещенки? В опасные для Родины дни рисковали жизнью, а теперь не имеем сил рискнуть карьерой! Да и кто он, пришедший не «снизу», не «сверху», а «сбоку»? Бог, царь? Нет, у него не трон, а всего лишь мягкое кресло в отдельном кабинете. Развенчали бога, сместили царя, а что-то гниловатое, верноподданническое осталось, затаилось внутри, еще не выветрилось шквалами бурных освежающих событий, капелька осталась, она не так тяжела, чтобы поставить на колени, но еще довольно весома, чтобы не дать встать и бросить резкое правдивое слово. Вставай! Вставай же, Романовский! Те, слева и справа, уже не встанут, у них не капелька – гиря. Те, которые поднялись, – уже сказали свое слово в прениях. Теперь ты должен встать!. Снайпера нет, тебя не убьют, ты сейчас же встанешь…